В.Вейдле. Поглядев назад, о Пастернаке. Новый журнал, Нью-Йорк, 1970, N 98, С.105-109.
В.Вейдле
ПОГЛЯДЕВ НАЗАД , О ПАСТЕРНАКЕ
Перечел я старую мою статью о нем,* больше сорока лет назад написанную, и подумал, что десятого февраля, будь он жив, исполнилось бы ему восемьдесят лет, вспомнив тем самым, что не только современник я его, но без малого и ровесник, всего на пять лет моложе; к его литературному поколению принадлежу. Статья моя (в «Совр. Зап., 1928) уже по этому одному совсем и быть не могла издали, со стороны написанной историко-литературной статьей. Что не была, это и любой читатель заключит из ее полемического (местами, по крайней мере) тона. Теперь, когда все это вдаль ушло, мне и самому не нравится этот тон. Если бы мог, с удовольствием его бы устранил, как устранил бы не скажу слишком восторженные, но слишком торжественные фразы в начале и в конце моей статьи о Ходасевиче, незадолго до того напечатанной в том же журнале.
Открою карты потомкам (а то, чего доброго, не догадаются). Не без намерения озаглавил я первую статью «Поэзия Ходасевича», а вторую «Стихи и проза Пастернака». Намек был тут, что в одном случае имеем мы дело с несомненной поэзией, а в другом - быть может - со стихами, и только (да еще с прозой, которую ставил я выше, чем стихи). Не то, чтобы Ходасевич, с которым я был дружен (а с Пастернаком вовсе не знаком), внушил мне эту статью, или эту разницу заглавий, или что бы то ни было из того, что я в этой статье сказал: он к Пастернаку относился не враждебно, а безразлично, и внушениями не занимался, статьи о себе тоже отнюдь мне не внушал; но я в те годы был и в самом деле сторонником его поэзии, и уже поэтому, хоть и не только поэтому, противником поэзии Пастернака. Через тридцать с лишним лет, перечитав после долгого перерыва мою статью, я на оттиске ее написал: «Верно как характеристика тогдашней его поэзии, но не как характеристика поэта».
Это было в год его смерти, десятилетие со дня которой приближается. Я писал тогда заказанные мне вступительные статьи к трем томам собрания его сочинений, изданного Мичиганским университетом. Думал я теперь - о Пастернаке в целом - совершенно иначе, чем прежде. Появился «Доктор Живаго» со стихами последней главы; прочел я и многое другое, новое для меня, из написанного им в стихах и в прозе; произошли события, в свете которых с полной ясностью определился высокий его человеческий облик. Я готов был самым решительным образом пересмотреть свои прежние суждения о его поэзии; но так как, будучи прежними, они касались и прежней его поэзии, я им тут же и совсем неожиданно, обрел союзника - в его лице. О своих стихах 1940 года он теперь отзывался куда резче, чем я, в былые времена, но порицал он в них то же, что и я; некоторые из этих отзывов я привел во вступлении к третьему тому, и там же указал на преимущества новых его стихов перед прежними. Прежние эти я перечитывал теперь усердно, хорошо понимая, что мнение автора о них ни для кого не обязательно; но счесть это мнение неважным, переменить свое отношение к ним не мог.
Единомышленников у меня было крайне мало, а те, какие были, отвергали поздние стихи Пастернака в той же мере, что и ранние. Поклонники же его равно поклонялись и тем и другим, хотя втайне, быть может, ранние и предпочитали. Мнение его об этих ранних стихах они, во всяком случае, с таким ожесточением оспаривали, как будто оно не только не было, но и не могло быть правильным. Отчего же не могло? Блок под конец жизни проявил снисходительность к юношеским своим стихам, едва ли заслуженную ими. Белый исказил многие ранние стихотворения поздними поправками. Пастернак отчаялся. Готовя к печати, в 57 году, неосуществленное (оттого, что попавшее под запрет) издание «Избранных стихотворений и поэм» он в некоторых случаях свои тексты радикально изменил, но во многих других отказался от перемен, лет за десять или двадцать до этого им произведенных (главным образом для издания 1945-го года), и вернулся, если не к первоначальным, то к более ранним редакциям. Переделывал он свои стихи и прежде; двух первых сборников, например, - весьма круто, - в 1928 году. Но тогда легче ему было это делать, а результат при этом получался все же не такой, чтобы он теперь его удовлетворил. Станем ли мы утверждать, что он ослеп, перестал понимать достоинства собственных произведений?
Что касается меня, то я и тогда не стал бы, и теперь через десять лет, все вновь перечитав, не стану этого утверждать. Достоинства, конечно, были; не отрицал я этого никогда; и Пастернак, нужно думать, в конце жизни не вовсе перестал их чувствовать. Но «побрякушки» стали ему мешать (это его собственное выражение); претить ему стало то, что всего точней можно назвать неразборчивостью средств. Богатство этих средств (словесных, как со стороны звука, так и образа) с самого начала у него удивительно, но выбора нет, или останавливается выбор на полпути; нет настоящей пристальности к слову со стороны его значения. В прозе это чувствуется значительно меньше; думаю, что главная заслуга той давней моей статьи заключается в повышенном внимании, которое оказано в ней мало кем замечавшейся в то время прозе Пастернака. И для прозы этой, что и говорить, характерен некоторый сумбур, но тут уж скорее в плане мысли, противоречивого, например, или вернее путанного отношения, в «Докторе Живаго», как героя, так и автора, к «Октябрю», да и ко многому другому. Словесного сумбура в романе нет, и в ранней прозе было его мало; зато в стихах до конца остались его следы, а в ранних он царствует - беспрепятственно, хоть и нельзя сказать, чтобы нераздельно.
Находчивость в отношении образов, звуковых взрывов и повторов, неожиданных словосочетаний огромна, но все найденное тут же пускается в ход, без проверки - великолепное, как и более чем сомнительное. Беспримесно хороши «Карусель» и «Зверинец», стихи для детей 1924 года, отчасти потому, что автор, вняв этому «для», себя обуздал, отчасти же потому, что тут и не требовалось обуздания. Но до них, как и долгое время после них, ливень льет неудержимо, и Цветаева увлеклась когда назвала его световым. Иные капли его и впрямь сверкают самоцветно, но непроцеженные его потоки то и дело порочат или разрывают смысловую ткань стиха. «Колосс» по-русски - бумажное словцо, и Демон (лермонтовский) становится бумажным, когда его кличут этой кличкой; как и разбитной бабенкой Офелию, когда мы узнаем о ней, что ей что-то «осточертело». Оба примера взяты из «Сестры моей жизни»; второй - из знаменитого стихотворения «Уроки английского», - почти справедливо знаменитого, потому что начинается оно прелестно. Но много позже (1936) все еще не чувствует порой Пастернак (покуда пишет стихи) различия между смысловыми обертонами слов - таких, например, как «художник» и «артист». Стихотворение, озаглавленное первым из этих слов, начинается: «Мне по душе строптивый норов / Артиста в силе...» Прочтешь это, и читать дальше не хочется: уже «артист» в таком применении непереносим, «артист в силе» еще непереносимей.
Чувство слова у Пастернака есть, иначе он не был бы поэтом, но чувство это вглубь слова не идет, ни на меткость его, ни на уместность (в смысле стилистической окраски) не распространяется. Оно довольствуется самым приблизительным соответствием его значения тому, что должно быть сказано, и направляется всецело на его звуковую роль в стихе и на непривычность его сочетания с соседними словами (ведь «артист в силе» вряд ли когда-нибудь кем-нибудь о ком-нибудь было сказано, даже и не о художнике с большой буквы; а «осточертела» без сомнения отличная рифма для «чистотела», если даже и не рифмует это слово с образом Офелии). Отсюда и проистекают «погремушки» вроде «реплики леса окрепли» (1917), причем этому «реп-реп» вторят еще и «леп-леп» и «апрель» в предыдущих строках, хоть ничего особенно апрельского из этого и не получается; или «обоюдный обман обрубаем» (1931), где повторения первого слога не подчеркивают смысла, не переводят его в другое измерение, а только ему мешают. Этого у Ходасевича не бывает никогда, но чуждо это и Мандельштаму, при всей звуковой и образной насыщенности его стихов. Недаром в статье 1923 года «Буря и натиск», хваля Пастернака, он уподобил его Батюшкову, который еще «ждет своего Пушкина»; сам он (как и Ходасевич) никого не ждет; вероятно, и ему казалось, что в стихотворном искусстве Пастернака есть что-то одностороннее или незавершенное, требующее дополнения или завершения. За последние двадцать лет своей жизни и сам Пастернак все чаще стал это замечать; то с большим, то с меньшим успехом, но все последовательней, углубленней пытался от этих старых своих привычек отучиться. Не ошибку его я в этом вижу; я в этом вижу его величие.
Поэтом, в стихах, как и в прозе, он был всегда. Этого я и в старой моей статье всерьез не отрицал - при всем ее задоре излишнем, хоть и не вовсе неоправданным. С тех пор он вырос, выпрямился во весь рост, сам все отверг, что ему выпрямиться мешало, гигантом стал средь карликовой советской литературы двух серединных десятилетий двадцатого столетия. Гигантом? Но тут мне хочется пробормотать: вот именно - гигантом, а не «колоссом»; и когда я перечитываю его прежние стихи, я оцениваю их в согласии с ним, то есть с его зрелой и прежней моей оценкой. «Я во всем искал не сущности, а посторонней остроты» - это его собственные покаянные слова. Если мне скажут, что соглашаясь с ними, я тем самым остаюсь на старых своих «позициях», «на стороне Ходасевича», я прибавлю: и столь непохожего на него Мандельштама, и столь непохожей на обоих Ахматовой. Но если скажут, что будучи уроженцем Петербурга я до конца моих дней застрял в тенётах петербургской поэтики, - тут я, пожалуй, не сразу найдусь, - не совсем буду знать, что мне на это ответить. Может быть скажу: поколение мое разделилось надвое, и в Москву перебегать не было у меня охоты; выбор обозначается рано, особенно когда касается современников и тем более сверстников; вот я ему и не изменил; но понимаю, понимаю, что можно было выбрать и другое...
А то, пожалуй, отвечу и так: не Москве нас учить; в петербургской поэтике наряду с преходящим, даже суетным быть может, есть и другое, с чем расставаться не надо, с чем расстаться не соглашусь. Если стихотворное искусство, если поэтическая речь так и решит довольствоваться отныне одной «посторонней остротой», так и откажется от пристальности к слову ради эфектного сталкивания слов; если несовершеннолетний Пастернак одержит победу над совершеннолетним; тогда я предпочитаю от дальнейших странствий отказаться и там упокоиться навек, где
...перешедши мост Кокушкин,
Опершись ...ой о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосье Онегиным стоит.
* По случаю ее переиздания по-английски в сборнике DonaldDavie & AngelaLivingstone. Pasternak. ModernJudgements. MacMillan. 1969.